Читаем без скачивания Импортный свидетель [Сборник] - Кирилл Павлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вздумал было искать в ней торжество, даже злорадство, но не находил ничего подобного — передо мной стояла профессиональная журналистка, приехавшая разобраться беспристрастно и помочь тому, в кого она верила искренне.
После публикации статьи занялся анонимщиком.
Выяснил, что он вдобавок еще и родственник осужденного Масленникова. Старик долго не мог понять, чего от него хочет прокурор, потом заплакал. Это были слезы не раскаяния, а, скорее, больного человека. Не по своей воле писал старик письма…
Иван Афанасьевич Гордецов — прокурор области — вышел из больницы, я видел его, вид у него был болезненный. Жаль, отличный человек, гуманнейший прокурор. С Никоновым, его заместителем, у меня отношения ровные. Наверное, он понял: я работаю добросовестно и не сделал ему ничего плохого.
Почтенный назначен заведующим типографией районной газеты. Пончиков стал ее редактором. Ямочкин получил чин юриста третьего класса, ходит в форме, собирается жениться.
Я живу пока в одиночестве. Жена приедет с тещей через некоторое время — не хочет прекращать начатую работу в Доме культуры и со своим детищем — театром.
Вечерами иногда гляжу в окно, повторяю строки про звезду:
И если мне сомненье тяжело,Я у Нее одной молю ответа…
Малеевка, 1980
Напишите, что я раскаялся
1
За окнами моей камеры я вижу каждый вечер удивительно красивые закаты, а когда идет дождь, то слышу словно цоканье копыт бегущего по полю табуна.
Приговор не был для меня неожиданным — об исключительной мере наказания с самого начала говорил и адвокат. Дело слушалось у нас, в Верховном суде республики. А состав суда был почти весь из Москвы.
У меня, по-видимому, есть несколько месяцев, чтобы осознать происшедшее. Я, конечно, буду писать Генеральному прокурору и в Верховный Совет. Не то чтобы я боялся смерти — ее все боятся. Но когда долго длится ожидание, думаешь: а вдруг она все-таки не наступит?
Гласность — если, конечно, это не особо изощренная форма выявления инакомыслия — полезна и вам, и мне. Вас пустили сюда, и я расскажу то, что знаю. Расскажу не потому, что убежден в нужности этого разговора для вас и ваших читателей, а потому, что очень хочу жить; ничто не может меня сейчас отвлечь от того, что я смертник.
Поэтому прошу вас, обязательно напишите, что я раскаялся. Печатному слову принято доверять, и, я надеюсь, мне заменят кару двадцатилетней каторгой. Ведь кому-то же они заменяют…
Все, что случилось и чему я был очевидец, расскажу.
И начну с того, что готов свидетельствовать: все началось не оттого, что мы, преступившие дозволенное государством, глупы и никчемны по сравнению с всемогущими правоохранительными органами, а от случайности, из-за которой некто Назаров, которому надоело, как он, впрочем, справедливо выразился, «полное отсутствие Советской власти в нашей республике», отправился в Москву, как это все чаще случается в последнее время, искать правду.
Если бы мы только могли предположить, как все повернется: что Назаров благополучно доберется до улицы Горького и Прокуратуры СССР, где в приемной передаст некое письмо, сыгравшее в нашей истории весьма существенную роль, — то он, конечно бы, не доехал до Москвы.
У нас, то есть тех, против кого попытался выступить Назаров, были арсеналы неиспользованных возможностей. Мы могли, если бы, конечно, знали, отцепить даже вагон поезда, в котором ехал Назаров, могли подстроить аварию такси, подвозившего его на вокзал, или… А впрочем, чего гадать, что предпринял бы Хан. Проворонили, и, помню, его вассалам здорово досталось, они несколько дней ходили понурые и воспряли только тогда, когда след Назарова сыскался в Москве. Но было уже поздно. Назаров шел по улице Горького и явно не намеревался заходить в ресторан «Арагви».
Проследили: он устремился — так сперва думали те, кто наблюдал за ним, — к книжному магазину (он учитель), но потом повернул в переулок, и стало очевидным, что Хан и его люди всерьез проигрывают. Будь такое в нашей республике, пуля снайпера остановила бы Назарова, а здесь, в Москве, это было невозможно. После выстрела оцепили бы половину города, подняли бы такие силы, о которых мы у себя, как в Москве любят говорить — на периферии, и не предполагаем.
На окрик капитана милиции Назаров не отреагировал. Собственно, он даже не оглянулся, и капитану пришлось догонять его, с тем чтобы остановить. Но капитан не успел. Оба, один за другим, они вошли в приемную Прокуратуры СССР, и Назаров, увидев несколько человек возле окошка приемной, тотчас же встал в очередь записаться, а капитан, воспользовавшись тем;-что он был в форме без предъявления документов прошел за стойку и что-то шепнул девушке-секретарше. Она опасливо посмотрела на Назарова и сняла с аппарата телефонную трубку.
Назаров, судя по выражению его глаз, понял: речь идет о нем. Быстро опустив руку в карман, достал письмо и, взглянув опасливо на людей, его окруживших, одним быстрым жестом опустил его в стоявший тут же в приемной опечатанный ящик, на котором было написано: «Для жалоб Генеральному прокурору СССР». После этого он сунул в рот какую-то таблетку, но два дюжих неизвестно (известно!) откуда взявшихся парня разжали ему челюсти, таблетка вывалилась на пол, а они в мгновение ока вытащили Назарова на улицу, сунули в стоявшую невдалеке «Волгу» и вместе с ней и капитаном милиции исчезли. Причем все было проделано столь быстро и виртуозно, что граждане в приемной почти ничего не заметили, а те, кто отвлекся от своих проблем и заметил, были убеждены: просто вывели пьяного или наркомана.
Но это был не пьяный, это вспорхнула первая ласточка краха подпольной жизни в нашей республике.
Обезображенное тело Назарова было найдено на одной из строек, наполовину впечатанное в цемент. И если бы в цементной чаше не было отверстия и по безалаберности строителей он наполовину бы не вытек до следующего утра, тела Назарова не нашли бы вовсе.
Но его нашли, и прокурором этого района Москвы было немедленно возбуждено и принято к производству уголовное дело по факту обнаружения трупа.
Случилось это в ясный солнечный день под синим небом, слегка запорошенным перистыми облаками. Но, конечно, не таким синим и безоблачным, как древнее небо моей республики.
2
«Кто это выдумал, что работа следователя — творческая работа? Скорее всего, не следователь, а журналист какой-нибудь или писатель, как говорится, «для завершения образа». А может, и следователь, только очень плохой, не думающий. Он, видимо, решил, что искать, думать, доказывать — это и есть творить. Вовсе нет. Творить — значит создавать. А что создает следователь? Тома писанины. Не стоит называть его творцом, даже если он доказывает невиновность…» — так думал Нестеров, удобно расположившись в самолетном кресле, лениво проигрывая в сознании сегодняшнее несостоявшееся интервью, которое он должен был, хотя, какое там «должен», обещал дать «Социалистической индустрии».
Но прибывший корреспондент его раздражал. Нестеров к тому же был чрезвычайно занят, и интервью не получилось. Следователь попросил журналиста позвонить ему завтра, но завтра, то есть уже сегодня (Нестеров посмотрел на часы), наступило, и получается, что он подвел корреспондента. Утром придется звонить в редакцию уже из другой республики и извиняться.
…Однажды утром среди прочих писем начальнику следственной части Прокуратуры Союза было доложено и такое, которое требовало немедленной реакции. Это письмо было, во-первых, основанием для возбуждения уголовного дела, а во-вторых, свидетельствовало (если, конечно, все, что в нем изложено, правда) о невиновности некоего осужденного Давиджанова. Это было письмо его матери. Для проверки затребовали дело, из которого явствовало, что оно «состряпано» с грубейшими нарушениями уголовно-процессуальных норм.
Генеральный прокурор принес протест в Президиум Верховного суда республики, и протест этот был удовлетворен.
Приговор городского суда, слушавшего дело в первой инстанции, был отменен, дело Давиджанова было передано для проведения дополнительных следственных действий следователю по особо важным делам старшему советнику юстиции Николаю Константиновичу Нестерову…
Покоясь в самолетном кресле и думая о том, где бы раздобыть восьмилетней дочери пластиковый пропоролоненный комбинезон к наступающим в Москве холодам и слякоти, Нестеров пытался то дремать, то смотреть в темный иллюминатор, за которым зияла черная бездна. Где-то, очень далеко, вдруг блеснула острая шпага последнего закатного солнечного луча. Самолет провалился в ночь.
Нестеров не открывал глаз до самого приземления. Сквозь сон он почувствовал легкий толчок — долетели, но глаз не открыл: по опыту знал, еще не время, пока подгонят трап, да пока то да се. Возле самого трапа за! плакала оступившаяся спросонья маленькая девочка; кто-то, видимо мать, утешал ее. Моросящий дождь поливал цветными искрами серебряную одежду самолета. Нестеров стряхнул дремоту. Две лаковые черные «Волги» с работающими стеклоочистителями стояли возле трапа. На их почти зеркальной мокрой поверхности отражалось своими цветными огнями стандартное здание аэропорта. Оно показалось Нестерову крошечным и далеким, как если бы он смотрел на него в бинокль наоборот. Открылись дверцы машины. Нестеров подхватил все еще плачущую девочку, жестом указал ее матери на открывшуюся дверцу. Машины тронулись. Возле здания аэропорта одна из них приостановилась и высадила смеющуюся девочку и ее мать, довольную тем, что не надо было шлепать с ребенком под дождем. Потом эта «Волга» быстро догнала первую и обе они устремились в город.